«Роман «Суходол» семейная хроника столбовых дворян Хрущевых. Размышления о России «Деревня» «Суходол» Бунина И.А

Рисует безумную российскую действительность, которая порождает русскую душу, полную причудливых контрастов: то щедрую и отзывчивую, то безудержную и страстную.

Как писал позже сам Иван Алексеевич, “Суходол” относится к произведениям, “резко рисовавшим русскую душу, ее своеобразные сплетения, ее светлые и темные, но почти всегда трагические основы”.

Удивительно уже то, какими страстными приверженцами Суходола были его обитатели. Так, дворовая девушка Наталья “целых восемь лет отдыхала... от Суходола, от того, что заставил он ее выстрадать”, но все-таки при первой же возможности возвращается туда. “Барышня” тетя Тоня прозябала в нищете, в бедной крестьянской избе, но не допускала даже мысли о жизни в другом месте, хотя “и счастья, и разума, и облика человеческого лишил ее Суходол”. Глубоко тоскует по родным местам беззаботный и легкомысленный Аркадий Петрович. “Один, один Хрущев остался теперь в свете. Да и тот не в Суходоле!” - говорит он.

В чем же причина такой сильной привязанности к этому глухому месту, к “...голому выгону, к избам и оврагам, и разоренной усадьбе Суходола”? Писатель объясняет это особенностью “суходольской” души, над которой огромную власть имеют воспоминания, очарование степных просторов и древняя семейственность. В повести показаны кровные и тайные узы, “незаконно” связывающие дворовых и господ. Все, в сущности, родственники в Суходоле. “...Кровь Хрущевых мешалась с кровью дворни и деревни спокон веку”. Согласно семейным преданиям, в жилах дедушки Петра Кирилловича течет не только кровь, знатных и легендарных предков, “людей вековой литовской крови да татарских князьков”. Лакей Герваська является его незаконным сыном, а Наталья, нянька молодых господ Хрущевых, воспринимается ими как истинно родной человек. Может, поэтому так причудливо переплетаются в характере суходольцев вспыльчивость, доходящая до неистовства, и отходчивость, крайняя жестокость и мягкость, сентиментальность, мечтательность. Быт тоже оказал свое влияние на душевное состояние людей. Даже дом суходольский был сумрачен и страшен: темные бревенчатые стены, темные полы и потолки, темные тяжелые двери, черные иконы, которые жутко озарялись сполохами и отблесками молний в ненастные грозовые ночи. “По ночам в доме было страшно. А днем - сонно, пусто и скучно”. Даже заветная дедовская икона святого Меркурия, “мужа знатного”, обезглавленного врагами, вызывает страх: “И жутко было глядеть на суздальское изображение безглавого человека, державшего в одной руке мертвенно-синеватую голову в шлеме, а в другой икону Путеводительницы, - на этот, как говорили, заветный образ дедушки, переживший несколько страшных пожаров, расколовшийся в огне, толсто скованный серебром и хранивший на оборотной стороне своей родословную Хрущевых, писанную под титлами”.

Вокруг барского дома широко раскинулась деревня - “большая, бедная и беззаботная”. Жители ее “все в господ” - не отличаются хозяйственностью и практичностью. На них тоже оказали влияние упадок и вырождение помещичьей жизни, ненормальность ее. Быт Суходола - уродливый, праздный и расхлябанный, мог располагать только к безумию. Так, потомки господ Хрущевых узнают из рассказов своей няни Натальи, что “...сумасшедший дед наш Петр Кириллыч был убит в этом доме незаконным сыном своим Герваськой, другом отца нашего и двоюродным братом Натальи; узнали, что давно сошла с ума - от несчастной любви - и тетя Тоня; ...узнали, что сходила с ума и Наталья, что еще девчонкой на всю жизнь полюбила она покойного дядю Петра Петровича, а он сослал ее в ссылку, на хутор Сошки...”

Не удивительно, что Горький назвал “Суходол” одной “из самых жутких русских книг”. Это повесть о сокрушительных страстях, тайных и явных, безгрешных и порочных. Против этих страстей бессильны любые доводы рассудка, они всегда разбивают жизни.

“Любовь в Суходоле необычна была. Необычна была и ненависть”. Вот дедушка Петр Кириллович, впавший в детство и доживающий свои дни в тихом помешательстве. Романтики из дворовых объясняли его слабоумие любовной тоской по умершей красавице жене. Погибает Петр Кириллович внезапно и нелепо от руки своего незаконного отпрыска Герваськи, страшного человека, которого боятся и дворовые, и сами господа. “У господ было в характере то же, что и у холопов: или властвовать, или бояться”.

Следующей жертвой роковых страстей стала дочь Петра Кирилловича - барышня Тонечка. Влюбившись в товарища брата, она “тронулась” и “обрекла себя в невесты Иисусу сладчайшему”. Жила, переходя от тупого равнодушия к приступам бешеной раздражительности. Но и в ее безумии все видели что-то мистическое и страшное. “Уже все понимали теперь: по ночам вселяется в дом сам дьявол. Все понимали, что именно, помимо гроз и пожаров, с ума сводило барышню, что заставляло ее сладко и дико стонать во сне, а затем вскакивать с такими ужасными воплями, перед которыми ничто самые оглушительные удары грома”.

Доживала свои дни барышня в крестьянской избе, заставленной обломками старой мебели, заваленной черепками битой посуды, загроможденной рухнувшим на бок фортепьяно”. На этом фортепьяно юная Тонечка, смуглая и черноглазая, в платье из оранжевого щелка, когда-то играла для Него...

Трагически сложилась и Натальи, дворовой девушки. Не удивительно - ведь Суходол присушил ее душу, овладел всей ее жизнью. А самым прекрасным и удивительным в ее жизни была любовь к барину Петру Петровичу, которую она пронесла до конца своих дней. Со сказочным аленьким цветочком сравнивает ее сама Наталья. Но не суждено цвести аленькому цветочку в Суходоле. кончилась очень скоро, кончилась стыдом и позором: “Аленьким цветочком, расцветшим в сказочных садах, была ее любовь. Но в степь, в глушь, еще более заповедную, чем глушь Суходола, увезла она любовь свою, чтобы там, в тишине и одиночестве, побороть первые, сладкие и жгучие муки ее, а потом надолго, навеки, до самой гробовой доски схоронить ее в глубине своей суходольской души”.

Душу Натальи Бунин называет “прекрасной и жалкой”. Наверное, красота ее внутреннего мира в том, что она способна на глубокие и благородные чувства. Хотя Петр Петрович жестоко поступил с ней, она не затаила злобу, а пронесла свою любовь через всю жизнь. Нет у нее зла и на барышню, которая “измывается” над ней: то говорит, как с равной, то набрасывается за малейшую провинность, “жестко и с наслаждением” вырывая ей волосы. Но Наталья не испытывает ненависть к своей мучительнице. Более того, она “души в ней не чает”, жалеет ее, считает себя ответственной за нее, ее нянькой и подругой. Наталья готова разделить несчастную судьбу барышни: “...видно, на роду написано ей погибать вместе с барышней”, “...сам Бог отметил их с барышней губительным перстом своим”. Наверное, это одна из особенностей славянской души - стремление к самопожертвованию, к страстной самоотверженной любви, покорности и даже обожанию своих обидчиков. Точно так же дедушка Петр Кириллович и Аркадий Петрович любят Герваську, который издевается над ними, ведет себя грубо и дерзко.

Эти чувства трудно объяснить. Они не поддаются логике и здравому смыслу. Немец, англичанин или француз не смог бы вести себя так, может быть, поэтому и возник миф о загадочной русской душе.

Для обитателей Суходола характерны также фатализм - “чему быть, тому не миновать” - и религиозность.

У барышни Антонины религиозность носит истерический оттенок, чем-то напоминающий кликушество. Наталье же вера в Бога приносит покорность и смирение перед судьбой: “У Бога всего много”. У прохожих богомолок она научилась терпению и надежде, безропотному принятию всех жизненных испытаний. После того, что ей пришлось пережить, она охотно берет на себя роль “чернички, смиренной и простой слуги всех”: “И так как любят суходольцы играть роли, внушать себе непреложность того, что будто бы должно быть, хотя сами же они и выдумывают это должное, то взяла на себя роль и Наташка”. Наверное, из-за этой безропотной покорности, безволия, непротивления судьбе Бунин и считает жалкой душу этой женщины.

По мнению писателя, уродства российской действительности вызывают к жизни бездны русской души. Бунин не навязывает эту мысль, она напрашивается сама. Почему столько страданий приходится перенести обитателям Суходола, почему так нелепо и трагически складываются их судьбы и так же нелепо и страшно они умирают? По мнению писателя, в этом повинны и вековая отсталость России, и русская непроходимая лень, и привычка к дикости. Позже он писал: “Какая это старая русская болезнь, это томление, эта скука, эта разбалованность, - вечная надежда, что придет какая-то лягушка с волшебным кольцом и все за тебя сделает: стоит только выйти на крылечко и перекинуть с руки на руку колечко! Это род нервной болезни...”

Слабы, “жидки на расправу” оказались суходольцы, потомки степных кочевников. Быстро обнищал, выродился и начал исчезать с лица земли их род. Их дети и внуки застали уже не жизнь, а предания, воспоминания о ней. Чужим стал для них степной край, ослабела связь с бытом и сословием, из которого они вышли. Возможно, это и к лучшему. В них, молодых, заключались все надежды России, стремление к переменам и к лучшей жизни.

Если домашнее задание на тему: » Суходол, Бездны русской души в повести И. А. Бунина «Суходол» оказалось вам полезным, то мы будем вам признательны, если вы разместите ссылку на эту сообщение у себя на страничке в вашей социальной сети.

 

«Суходол» - семейная хроника столбовых дворян Хрущевых. В центре произведения, кроме того, - судьба Натальи, дворовой, которая жила у Хрущевых как родная, будучи молочной сестрой отца.

Рассказчик многократно повторяет мысль о близости суходольских господ своей дворне. Сам он впервые попадает в усадьбу только в отрочестве, отмечает особое очарование разоренного Суходола. Историю рода, как и историю самой усадьбы рассказывает Наталья. Дед, Петр Кириллович, помешался от тоски после ранней смерти жены. Он конфликтует с дворовым Герваськой, по слухам, его незаконным сыном. Герваська грубит барину, помыкает им, чувствуя свою власть над ним, да и над остальными обитателями дома.

Петр Кириллович выписывает для сына Аркадия и дочери Тони учителей-французов, но не отпускает детей учиться в город. Образование получает только сын Петр (Петрович). Петр выходит в отставку, чтобы поправить дела по хозяйству. Он приезжает в дом вместе со своим товарищем Войткевичем. Тоня влюбляется в последнего, и молодая пара проводит много времени вместе.

Тоня поет романсы под фортепиано, Войткевич читает девушке стихи а по всей вероятности, имеет по отношению к ней серьезные намерения. Однако Тоня так вспыхивает при любой попытке Войткевича объясниться, что, видимо, тем самым отталкивает молодого человека, и тот неожиданно уезжает. Тоня от тоски лишается разума, серьезно заболевает, становится раздражительной, жестокой, неспособной контролировать свои поступки

Наталья же безнадежно влюбляется в красавца Петра Петрович. Переполненная новым чувством, счастливая уже от того, что может находиться рядом с предметом своей страсти, она, совершенно неожиданно для себя самой крадет у Петра Петровича зеркальце в серебряной оправе и несколько дней наслаждается обладанием вещью любимого, подолгу глядясь в зеркало в безумной надежде понравиться молодому барину. Однако ее недолгое счастье кончается позором и стыдом. Пропажа обнаруживается, Петр Петрович лично приказывает обрить Наталье голову и высылает ее на дальний хутор. Наталья покорно отправляется в путь, по дороге ей встречается офицер, отдаленно напоминающий Петра Петровича, девушка падает в обморок.

«Любовь в Суходоле необычна была. Необычна была и ненависть» . Петр Петрович, поселившись в фамильной усадьбе, решает завести «нужные» знакомства, а для этого устраивает званый обед. Дед невольно мешает ему показать, что он - первое лицо в доме. «Дедушка был блаженно-счастлив, но бестактен, болтлив и жалок в своей бархатной шапочке... Он тоже вообразил себя радушным хозяином и суетился с раннего утра, устраивая какую-то глупую церемонию из приема гостей». Дед постоянно путается у всех^од ногами, за обедом говорит «нужным» людям глупости, чем раздражает Герваську, признанного незаменимым слугой, с которым все в доме вынуждены считаться. Герваська оскорбляет Петра Кирилловича прямо за столом, и тот просит защиты у предводителя. Дед уговаривает гостей остаться ночевать. Утром он выходит в залу, принимается переставлять мебель. Неслышно появившийся Герваська прикрикивает на него. Когда дед пытается оказать сопротивление, Герваська просто бьет его в грудь, тот падает, ударяется виском о ломберный стол и умирает. Герваська исчезает из Суходола, и единственным человеком, который видел его с того момента, оказывается Наталья.

Наталью по требованию «барышни» Тони возвращают из ссылки в Сошках. За прошедшее время Петр Петрович женился, и теле в Суходоле хозяйничает его жена Клавдия Марковна. Она ждет ребенка. Наталью приставляют к Тоне, которая срывает на ней свой тяжелый характер - бросает в девушку предметы, постоянно ругает ее за что-нибудь, всячески издевается над ней. Однако Наталья быстро приспосабливается к привычкам барышни и находят с нею общий язык. Наталья смолоду записывает себя в старухи, отказывается идти замуж (ей снятся страшные сны, будто она выходит замуж за козла и будто ее предупреждают о невозможности замужества для нее и неизбежности катастрофы вслед за тем). Тоня постоянно испытывает беспричинный ужас, отовсюду ожидает беды и заражает Наталью своими страхами. Дом постепенно наполняется «божьими людьми», среди которых появляется и некто Юшка. «Палец о палец не ударил он никогда, а жил, где бог пошлет, платя за хлеб, за соль рассказами о своем полнейшем безделье и о своей «провинности». Юшка уродлив, «похож на горбатого», похотлив и необычайно нагл. Явившись в Суходол, Юшка поселяется там, назвавшись «бывшим монахом». Он ставит Наталью перед необходимостью уступить ему, т. к. она ему «понравилась». Таким образом та убеждается, что ее сон про козла был «вещим». Через месяц Юшка исчезает, а Наталья обнаруживает, что беременна. Вскоре сбывается и второе ее сновидение: загорается суходольский дом, и от страха она теряет ребенка.

Тоню пытаются вылечить: возят к святым мощам, приглашают колдуна, но все тщетно, она становится еще придирчивее. Однажды, когда Петр Петрович едет к любовнице, на обратном пути его насмерть зашибает копытом лошадь. Дом ветшает, все «легендарнее становится прошлое». Доживающие здесь свои дни женщины - Клавдия Марковна, Тоня, Наталья - коротают вечера в молчании. Только на погосте еще чувствует молодой рассказчик свою близость к предкам, но уже не может с уверенностью найти их могил.

Бунин вошёл в литературу с ещё одной актуальной для начала века темой - темой нации как единой семьи. В 1910 году он создал повесть «Деревня », которая, по словам М. Горького, «впервые заставила задуматься о России...». «Так глубоко, так исторически деревню никто не брал», - писал Горький Бунину в 1920 году. Вина или беда русского народа в том, что он живёт такой нечеловеческой жизнью? Замыслу автора отвечал особый жанр - повести-хроники, выводящей на первый план мужиков и оставляющей на втором плане повествования свидетелей «со стороны». Задаче соответствовал и сюжет произведения, лишённый интриги, неожиданных поворотов, чётко выраженной завязки, фабульного развития, кульминации и развязки. Всё в «Деревне» погружено в стихию закоснелого быта, но каждая из композиционных частей повести открывала факты деревенской жизни (предыстория и история рода Красовых, судьбы крестьян). «Говорящим» является название деревни - Дурновка. В жизни Дурновки много алогичного, бессмысленного. Разрываются общественные и семейные связи, рушится сложившийся уклад. Деревня быстро гибнет. Бунт крестьян не в силах приостановить умирание Дурновки и даже ускоряет этот процесс. Поэтому так мрачен финал повести.

Для Бунина крайне сложен вопрос: кто виноват? Над ним мучительно бьётся герой повести Кузьма Красов. «...С кого и взыски-вать-то? - вопрошает он. - Несчастный народ, прежде всего - несчастный!..» Сомнения не покидают его: «Рабство отменили всего сорок пять лет назад, - что ж и взыскивать с этого народа? Да, но кто виноват в этом? Сам же народ!» Именно он, а не правительство и не тяжкая история («Татаре, видишь ли, задавили!»). Тихон Красов упрекает брата в противоречиях: «Ну, уж ты ни в чём меры не знаешь. Сам же долбишь: несчастный народ, несчастный народ! А теперь - животное!» Кузьма и в самом деле растерян («Ничего теперь не понимаю: не то несчастный, не то...»), но склоняется всё-таки - а вместе с ним и автор - к выводу о «виновности» народа.

Главные герои повести - братья Тихон и Кузьма Красовы. Тихон всю свою незаурядную силу, свой ум употребил на стяжательство, обогащение, эксплуатацию мужиков, и в итоге пришёл к духовному опустошению. Он представляет собой тип «задумавшегося» купца, пришедшего к мысли о том, что «не хлебом единым жив человек». Кузьма с его жаждой духовной жизни и гуманностью как будто противоположен Тихону: он «наиболее положительный тип» в «Деревне». Но и над ним довлеет, и его порабощает «дурновская» кровь, рождает инертность и бессилие, не даёт вырваться из заколдованного круга. С зоркостью, психологическим проникновением изобразил писатель и облик нового деревенского хозяина, и драму народного интеллигента. Но столь разные характеры призваны демонстрировать тяжкое общее наследие «пестрой души» (слова Тихона) русского человека.

В повести, запечатлевшей деревню в революционное время, Бунин показал, что обновление русской жизни не состоялось, что революция не изменила национальную психологию. Финал повести может быть истолкован символически: под натиском уродства гибнет красота (Евдокия по прозвищу Молодая выходит замуж за самого развращённого мужика деревни), пурга заметает жильё, под снегом исчезает русская деревня.

В следующей большой повести «Суходол » (1911) Бунин обратился к прошлому, к тем истокам, которые объясняют настоящее. В истории дворянского рода Хрущёвых писатель видит судьбу всей дворянской России. Интонации здесь более сложны, чем в «Деревне». Над автором сохраняют власть поэзия русской старины, отдельные черты немудрёного быта отцов, «древней семейственности, что воедино сливала и деревню, и дворню», чувство близости к предкам-«пращурам». В целом же идеализации патриархального уклада в повести нет. Мрачные картины жестокого самодурства господ и рабской покорности крепостных - в центре повествования. Впрочем, неискоренимая пассивность, рабский страх перед жизнью и чувство обречённости присущи и господам.

Со всей подлинностью, не оставляя никаких надежд, рассказал Бунин о деградации близкого ему социального мира, оказавшегося неспособным «ни к труду, ни к общежитию». Как и в «Деревне», социально-исторические обобщения сводятся к национальным особенностям русского народа. В творчестве Бунина в этот период основным стала, по его собственным словам, «душа русского человека в глубоком смысле, изображения черт психики славян». Полемизируя с современниками, например с Горьким, Бунин пытался «наметить общую историческую перспективу в жизни всей огромной страны, только что пережившей потрясения 1905-1907 годов» (О.Н. Михайлов).

Социальные потрясения обострили писательское неприятие антигуманности человеческих отношений, ощущение общей катастрофичности действительности.

С середины 1910-х годов основной идеей в творчестве Бунина стала идея страдания, которое приносит любое соприкосновение с жизнью. В этом прослеживается влияние буддийской философии, с которой писатель познакомился в Индии и на Цейлоне. Об этом рассказы «Братья» (1914), «Сны Чанга» (1916), эта идея содержится и в рассказе «Господин из Сан-Франциско».

Иван Бунин


В Наталье всегда поражала нас ее привязанность к Суходолу.

Молочная сестра нашего отца, выросшая с ним в одном доме, целых восемь лет прожила она у нас в Луневе, прожила как родная, а не как бывшая раба, простая дворовая. И целых восемь лет отдыхала, по ее же собственным словам, от Суходола, от того, что заставил он ее выстрадать. Но недаром говорится, что, как волка ни корми, он все в лес смотрит; выходив, вырастив нас, снова воротилась она в Суходол.

Помню отрывки наших детских разговоров с нею:

– Ты ведь сирота, Наталья?

– Сирота-с. Вся в господ своих. Бабушка-то ваша Анна Григорьевна куда как рано ручки белые сложила! Не хуже моего батюшки с матушкой.

– А они отчего рано померли?

– Смерть пришла, вот и померли-с.

– Нет, отчего рано?

– Так Бог дал. Батюшку господа в солдаты отдали за провинности, матушка веку не дожила из-за индюшат господских. Я-то, конечно, не помню-с, где мне, а на дворне сказывали: была она птишницей, индюшат под ее начальством было несть числа, захватил их град на выгоне и запорол всех до единого… Кинулась бечь она, добежала, глянула – да и дух вон от ужасти!

– А отчего ты замуж не пошла?

– Да жених не вырос еще.

– Нет, без шуток?

– Да говорят, будто госпожа, ваша тетенька, заказывала. За то-то и меня, грешную, барышней ославили.

– Ну-у, какая же ты барышня!

– В аккурат-с барышня! – отвечала Наталья с тонкой усмешечкой, морщившей ей губы, и обтирала их темной старушечьей рукой. – Я ведь молочная Аркадь Петровичу, тетенька вторая ваша…

Подрастая, все внимательнее прислушивались мы к тому, что говорилось в нашем доме о Суходоле: все понятнее становилось непонятное прежде, все резче выступали странные особенности суходольской жизни. Мы ли не чувствовали, что Наталья, полвека своего прожившая с нашим отцом почти одинаковой жизнью, – истинно родная нам, столбовым господам Хрущевым! И вот оказывается, что господа эти загнали отца ее в солдаты, а мать в такой трепет, что у нее сердце разорвалось при виде погибших индюшат!

– Да и правда, – говорила Наталья, – как было не пасть замертво от такой оказии? Господа за Можай ее загнали бы!

А потом узнали мы о Суходоле нечто еще более странное: узнали, что проще, добрей суходольских господ «во всей вселенной не было», но узнали и то, что не было и «горячее» их; узнали, что темен и сумрачен был старый суходольский дом, что сумасшедший дед наш Петр Кириллыч был убит в этом доме незаконным сыном своим, Герваськой, другом отца нашего и двоюродным братом Натальи; узнали, что давно сошла с ума – от несчастной любви – и тетя Тоня, жившая в одной из старых дворовых изб возле оскудевшей суходольской усадьбы и восторженно игравшая на гудящем и звенящем от старости фортепиано экосезы; узнали, что сходила с ума и Наталья, что еще девчонкой на всю жизнь полюбила она покойного дядю Петра Петровича, а он сослал ее в ссылку, на хутор Сошки… Наши страстные мечты о Суходоле были понятны. Для нас Суходол был только поэтическим памятником былого. А для Натальи? Ведь это она, как бы отвечая на какую-то свою думу, с великой горечью сказала однажды:

– Что ж! В Суходоле с татарками за стол садились! Вспомнить даже страшно.

– То есть с арапниками? – спросили мы.

– Да это все едино-с, – сказала она.

– А зачем?

– А на случай ссоры-с.

– В Суходоле все ссорились?

– Борони бог! Дня не проходило без войны! Горячие все были – чистый порох.

Мы-то млели при ее словах и восторженно переглядывались: долго представлялся нам потом огромный сад, огромная усадьба, дом с дубовыми бревенчатыми стенами под тяжелой и черной от времени соломенной крышей – и обед в зале этого дома: все сидят за столом, все едят, бросая кости на пол, охотничьим собакам, косятся друг на друга – и у каждого арапник на коленях; мы мечтали о том золотом времени, когда мы вырастем и тоже будем обедать с арапниками на коленях. Но ведь хорошо понимали мы, что не Наталье доставляли радость эти арапники. И все же ушла она из Лунева в Суходол, к источнику своих темных воспоминаний. Ни своего угла, ни близких родных не было у ней там; и служила она теперь в Суходоле уже не прежней госпоже своей, не тете Тоне, а вдове покойного Петра Петровича, Клавдии Марковне. Да вот без усадьбы-то этой и не могла жить Наталья.

– Что делать-с: привычка, – скромно говорила она. – Уж куда иголка, туда, видно, и нитка. Где родился, там годился…

И не одна она страдала привязанностью к Суходолу. Боже, какими страстными любителями воспоминаний, какими горячими приверженцами Суходола были и все прочие суходольны!

В нищете в избе обитала тетя Тоня. И счастья, и разума, и облика человеческого лишил ее Суходол. Но она даже мысли не допускала никогда, несмотря на все уговоры нашего отца, покинуть родное гнездо, поселиться в Луневе:

– Да лучше камень в горе бить!

Отец был беззаботный человек; для него, казалось, не существовало никаких привязанностей. Но глубокая грусть слышалась в его рассказах о Суходоле. Уже давным-давно выселился он из Суходола в Лунево, полевое поместье бабки нашей Ольги Кирилловны. Но жаловался чуть не до самой кончины своей:

– Один, один Хрущев остался теперь в свете. Да и тот не в Суходоле!

Правда, нередко случалось и то, что, вслед за такими словами, задумывался он, глядя в окна, в поле, и вдруг насмешливо улыбался, снимая со стены гитару.

– А и Суходол хорош, пропади он пропадом! – прибавлял он с тою же искренностью, с какой говорил и за минуту перед тем.

Но душа-то и в нем была суходольская, – душа, над которой так безмерно велика власть воспоминаний, власть степи, косного ее быта, той древней семейственности, что воедино сливала и деревню, и дворню, и дом в Суходоле. Правда, столбовые мы, Хрущевы, в шестую книгу вписанные, и много было среди наших легендарных предков знатных людей вековой литовской крови да татарских князьков. Но ведь кровь Хрущевых мешалась с кровью дворни и деревни спокон веку. Кто дал жизнь Петру Кириллычу? Разно говорят о том предания. Кто был родителем Герваськи, убийцы его? С ранних лет мы слышали, что Петр Кириллыч. Откуда истекало столь резкое несходство в характерах отца и дяди? Об этом тоже разно говорят. Молочной же сестрой отца была Наталья, с Герваськой он крестами менялся… Давно, давно пора Хрущевым посчитаться родней с своей дворней и деревней!

В тяготенье к Суходолу, в обольщении его стариною долго жили и мы с сестрой. Дворня, деревня и дом в Суходоле составляли одну семью. Правили этой семьей еще наши пращуры. А ведь и в потомстве это долго чувствуется. Жизнь семьи, рода, клана глубока, узловата, таинственна, зачастую страшна. Но темной глубиной своей да вот еще преданиями, прошлым и сильна-то она. Письменными и прочими памятниками Суходол не богаче любого улуса в башкирской степи. Их на Руси заменяет предание. А предание да песня – отрава для славянской души! Бывшие наши дворовые, страстные лентяи, мечтатели, – где они могли отвести душу, как не в нашем доме? Единственным представителем суходольских господ оставался наш отец. И первый язык, на котором мы заговорили, был суходольский. Первые повествования, первые песни, тронувшие нас, – тоже суходольские, Натальины, отцовы. Да и мог ли кто-нибудь петь так, как отец, ученик дворовых, – с такой беззаботной печалью, с таким ласковым укором, с такой слабовольной задушевностью про «верную-манерную сударушку свою»? Мог ли кто-нибудь рассказывать так, как Наталья? И кто был роднее нам суходольских мужиков?

Распри, ссоры – вот чем спокон веку славились Хрущевы, как и всякая долго и тесно живущая в единении семья. А во времена нашего детства случилась такая ссора между Суходолом и Луневом, что чуть не десять лет не переступала нога отца родного порога. Так путем и не видали мы в детстве Суходола: были там только раз, да и то проездом в Задонск. Но ведь сны порой сильнее всякой яви. И смутно, но неизгладимо запомнили мы летний долгий день, какие-то волнистые поля и заглохшую большую дорогу, очаровавшую нас своим простором и кое-где уцелевшими дуплистыми ветлами; запомнили улей на одной из таких ветел, далеко отошедшей с дороги в хлеба, – улей, оставленный на волю божью, в полях, при заглохшей дороге; запомнили широкий поворот под изволок, громадный голый выгон, на который глядели бедные курные избы, и желтизну каменистых оврагов за избами, белизну голышей и щебня по их днищам… Первое событие, ужаснувшее нас, тоже было суходольское: убийство дедушки Герваськой. И, слушая повествования об этом убийстве, без конца грезили мы этими желтыми, куда-то уходящими оврагами: все казалось, что по ним-то и бежал Герваська, сделав свое страшное дело и «канув как ключ на дно моря».

Мужики суходольские навещали Лунево не с теми целями, что дворовые, а насчет земельки больше; но и они как в родной входили в наш дом. Они кланялись отцу в пояс, целовали его руку, затем, тряхнув волосами, троекратно целовались и с ним, и с Натальей, и с нами в губы. Они привозили в подарок мед, яйца, полотенца. И мы, выросшие в поле, чуткие к запахам, жадные до них не менее, чем до песен, преданий, навсегда запомнили тот особый, приятный, конопляный какой-то запах, что ощущали, целуясь с суходольцами; запомнили и то, что старой степной деревней пахли их подарки: мед – цветущей гречей и дубовыми гнилыми ульями, полотенца – пуньками, курными избами времен дедушки… Мужики суходольские ничего не рассказывали. Да что им и рассказывать-то было! У них даже и преданий не существовало. Их могилы безыменны. А жизни так похожи друг на друга, так скудны и бесследны! Ибо плодами трудов и забот их был лишь хлеб, самый настоящий хлеб, что съедается. Копали они пруды в каменистом ложе давно иссякнувшей речки Каменки. Но пруды ведь ненадежны – высыхают. Строили они жилища. Но жилища их недолговечны: при малейшей искре дотла сгорают они… Так что же тянуло нас всех даже к голому выгону, к избам и оврагам, к разоренной усадьбе Суходола?

I

В Наталье всегда поражала нас ее привязанность к Суходолу.

Молочная сестра нашего отца, выросшая с ним в одном доме, целых восемь лет прожила она у нас в Луневе, прожила как родная, а не как бывшая раба, простая дворовая. И целых восемь лет отдыхала, по ее же собственным словам, от Суходола, от того, что заставил он ее выстрадать. Но недаром говорится, что, как волка ни корми, он все в лес смотрит; выходив, вырастив нас, снова воротилась она в Суходол.

Помню отрывки наших детских разговоров с нею:

– Ты ведь сирота, Наталья?

– Сирота-с. Вся в господ своих. Бабушка-то ваша Анна Григорьевна куда как рано ручки белые сложила! Не хуже моего батюшки с матушкой.

– А они отчего рано померли?

– Смерть пришла, вот и померли-с.

– Нет, отчего рано?

– Так Бог дал. Батюшку господа в солдаты отдали за провинности, матушка веку не дожила из-за индюшат господских. Я-то, конечно, не помню-с, где мне, а на дворне сказывали: была она птишницей, индюшат под ее начальством было несть числа, захватил их град на выгоне и запорол всех до единого… Кинулась бечь она, добежала, глянула – да и дух вон от ужасти!

– А отчего ты замуж не пошла?

– Да жених не вырос еще.

– Нет, без шуток?

– Да говорят, будто госпожа, ваша тетенька, заказывала. За то-то и меня, грешную, барышней ославили.

– Ну-у, какая же ты барышня!

– В аккурат-с барышня! – отвечала Наталья с тонкой усмешечкой, морщившей ей губы, и обтирала их темной старушечьей рукой. – Я ведь молочная Аркадь Петровичу, тетенька вторая ваша…

Подрастая, все внимательнее прислушивались мы к тому, что говорилось в нашем доме о Суходоле: все понятнее становилось непонятное прежде, все резче выступали странные особенности суходольской жизни. Мы ли не чувствовали, что Наталья, полвека своего прожившая с нашим отцом почти одинаковой жизнью, – истинно родная нам, столбовым господам Хрущевым! И вот оказывается, что господа эти загнали отца ее в солдаты, а мать в такой трепет, что у нее сердце разорвалось при виде погибших индюшат!

– Да и правда, – говорила Наталья, – как было не пасть замертво от такой оказии? Господа за Можай ее загнали бы!

А потом узнали мы о Суходоле нечто еще более странное: узнали, что проще, добрей суходольских господ "во всей вселенной не было", но узнали и то, что не было и "горячее" их; узнали, что темен и сумрачен был старый суходольский дом, что сумасшедший дед наш Петр Кириллыч был убит в этом доме незаконным сыном своим, Герваськой, другом отца нашего и двоюродным братом Натальи; узнали, что давно сошла с ума – от несчастной любви – и тетя Тоня, жившая в одной из старых дворовых изб возле оскудевшей суходольской усадьбы и восторженно игравшая на гудящем и звенящем от старости фортепиано экосезы; узнали, что сходила с ума и Наталья, что еще девчонкой на всю жизнь полюбила она покойного дядю Петра Петровича, а он сослал ее в ссылку, на хутор Сошки… Наши страстные мечты о Суходоле были понятны. Для нас Суходол был только поэтическим памятником былого. А для Натальи? Ведь это она, как бы отвечая на какую-то свою думу, с великой горечью сказала однажды:

– Что ж! В Суходоле с татарками за стол садились! Вспомнить даже страшно.

– То есть с арапниками? – спросили мы.

– Да это все едино-с, – сказала она.

– А зачем?

– А на случай ссоры-с.

– В Суходоле все ссорились?

– Борони бог! Дня не проходило без войны! Горячие все были – чистый порох.

Мы-то млели при ее словах и восторженно переглядывались: долго представлялся нам потом огромный сад, огромная усадьба, дом с дубовыми бревенчатыми стенами под тяжелой и черной от времени соломенной крышей – и обед в зале этого дома: все сидят за столом, все едят, бросая кости на пол, охотничьим собакам, косятся друг на друга – и у каждого арапник на коленях; мы мечтали о том золотом времени, когда мы вырастем и тоже будем обедать с арапниками на коленях. Но ведь хорошо понимали мы, что не Наталье доставляли радость эти арапники. И все же ушла она из Лунева в Суходол, к источнику своих темных воспоминаний. Ни своего угла, ни близких родных не было у ней там; и служила она теперь в Суходоле уже не прежней госпоже своей, не тете Тоне, а вдове покойного Петра Петровича, Клавдии Марковне. Да вот без усадьбы-то этой и не могла жить Наталья.

– Что делать-с: привычка, – скромно говорила она. – Уж куда иголка, туда, видно, и нитка. Где родился, там годился…

И не одна она страдала привязанностью к Суходолу. Боже, какими страстными любителями воспоминаний, какими горячими приверженцами Суходола были и все прочие суходольны!

В нищете в избе обитала тетя Тоня. И счастья, и разума, и облика человеческого лишил ее Суходол. Но она даже мысли не допускала никогда, несмотря на все уговоры нашего отца, покинуть родное гнездо, поселиться в Луневе:

– Да лучше камень в горе бить!

Отец был беззаботный человек; для него, казалось, не существовало никаких привязанностей. Но глубокая грусть слышалась в его рассказах о Суходоле. Уже давным-давно выселился он из Суходола в Лунево, полевое поместье бабки нашей Ольги Кирилловны. Но жаловался чуть не до самой кончины своей:

– Один, один Хрущев остался теперь в свете. Да и тот не в Суходоле!

Правда, нередко случалось и то, что, вслед за такими словами, задумывался он, глядя в окна, в поле, и вдруг насмешливо улыбался, снимая со стены гитару.

– А и Суходол хорош, пропади он пропадом! – прибавлял он с тою же искренностью, с какой говорил и за минуту перед тем.

Но душа-то и в нем была суходольская, – душа, над которой так безмерно велика власть воспоминаний, власть степи, косного ее быта, той древней семейственности, что воедино сливала и деревню, и дворню, и дом в Суходоле. Правда, столбовые мы, Хрущевы, в шестую книгу вписанные, и много было среди наших легендарных предков знатных людей вековой литовской крови да татарских князьков. Но ведь кровь Хрущевых мешалась с кровью дворни и деревни спокон веку. Кто дал жизнь Петру Кириллычу? Разно говорят о том предания. Кто был родителем Герваськи, убийцы его? С ранних лет мы слышали, что Петр Кириллыч. Откуда истекало столь резкое несходство в характерах отца и дяди? Об этом тоже разно говорят. Молочной же сестрой отца была Наталья, с Герваськой он крестами менялся… Давно, давно пора Хрущевым посчитаться родней с своей дворней и деревней!

В тяготенье к Суходолу, в обольщении его стариною долго жили и мы с сестрой. Дворня, деревня и дом в Суходоле составляли одну семью. Правили этой семьей еще наши пращуры. А ведь и в потомстве это долго чувствуется. Жизнь семьи, рода, клана глубока, узловата, таинственна, зачастую страшна. Но темной глубиной своей да вот еще преданиями, прошлым и сильна-то она. Письменными и прочими памятниками Суходол не богаче любого улуса в башкирской степи. Их на Руси заменяет предание. А предание да песня – отрава для славянской души! Бывшие наши дворовые, страстные лентяи, мечтатели, – где они могли отвести душу, как не в нашем доме? Единственным представителем суходольских господ оставался наш отец. И первый язык, на котором мы заговорили, был суходольский. Первые повествования, первые песни, тронувшие нас, – тоже суходольские, Натальины, отцовы. Да и мог ли кто-нибудь петь так, как отец, ученик дворовых, – с такой беззаботной печалью, с таким ласковым укором, с такой слабовольной задушевностью про "верную-манерную сударушку свою"? Мог ли кто-нибудь рассказывать так, как Наталья? И кто был роднее нам суходольских мужиков?

Распри, ссоры – вот чем спокон веку славились Хрущевы, как и всякая долго и тесно живущая в единении семья. А во времена нашего детства случилась такая ссора между Суходолом и Луневом, что чуть не десять лет не переступала нога отца родного порога. Так путем и не видали мы в детстве Суходола: были там только раз, да и то проездом в Задонск. Но ведь сны порой сильнее всякой яви. И смутно, но неизгладимо запомнили мы летний долгий день, какие-то волнистые поля и заглохшую большую дорогу, очаровавшую нас своим простором и кое-где уцелевшими дуплистыми ветлами; запомнили улей на одной из таких ветел, далеко отошедшей с дороги в хлеба, – улей, оставленный на волю божью, в полях, при заглохшей дороге; запомнили широкий поворот под изволок, громадный голый выгон, на который глядели бедные курные избы, и желтизну каменистых оврагов за избами, белизну голышей и щебня по их днищам… Первое событие, ужаснувшее нас, тоже было суходольское: убийство дедушки Герваськой. И, слушая повествования об этом убийстве, без конца грезили мы этими желтыми, куда-то уходящими оврагами: все казалось, что по ним-то и бежал Герваська, сделав свое страшное дело и "канув как ключ на дно моря".